Лариса Рейснер Лариса Рейснер

«ГОРДОСТЬ ШЛА ВСЕМ РЕЙСНЕРАМ, КАК МУШКЕТЕРАМ ПЛАЩ И ШПАГА»

Она олицетворяла большевистскую революцию и была революционеркой по сути. Но не сумасшедшей ортодоксальной экстремалкой типа Софьи Перовской, Марии Спиридоновой или Веры Засулич. Всезнающий и известный в свое время телеведущий авторской программы «Мой серебряный шар» Виталий Вульф в своем коллекционном издании под говорящим названием «50 величайших женщин» включил ее в другую компанию — с Ольгой Книппер-Чеховой, Верой Холодной, Анной Павловой, Фаиной Раневской, Мэрилин Монро, Марлен Дитрих, Эльзой Триоле, Эдит Пиаф, Жаклин Кеннеди-Онассис, принцессой Дианой...

Дочь профессора права нескольких европейских университетов Михаила Рейснера, знакомого с Августом Бебелем, Карлом Либкнехтом, Владимиром Лениным, она родилась в Польше, жила и училась в Германии, во Франции, в столице Российской империи. Несколько месяцев ей, еще девочке, преподавал литературу писатель Леонид Андреев. Окончив гимназию с золотой медалью, Лариса поступила в Психоневрологический институт и одновременно стала посещать цикл лекций по истории политических учений в университете. У нее, как и у всей семьи, тогда были два увлечения: политика и литература.

«Все в семье были талантливы; прекрасно осознавая это, они были горды, — пишет Вульф. — Гордость — это было главное семейное качество Рейснеров». Как вспоминал Вадим Андреев, сын писателя Леонида Андреева, прекрасно знавший эту семью, «гордость шла Рейснерам, как мушкетерам Александра Дюма плащ и шпага». Еще вспоминали, что всем Рейснерам была свойственна игра на публику, стремление выделиться, прославиться... И свойство, часто встречавшееся среди тогдашней прогрессивной интеллигенции: любовь ко всему человечеству при полном пренебрежении каждым человеком в отдельности. Все остальные — кроме немногих избранных — были призваны лишь быть зрителями тех спектаклей, которые Рейснеры ставили на сцене жизни.

Примой театра Рейснеров была, конечно же, Лариса. Рослая, стройная, обладающая яркой красотой, цепким умом и определенным талантом, она с детства привыкла блистать. Вадим Андреев вспоминал: «Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту, как факел... Не было ни одного мужчины, который прошел бы мимо, не заметив ее, и каждый третий — статистика, точно мной установленная, — врывался в землю столбом и смотрел вслед».

Поэт Всеволод Рождественский был свидетелем ее появления на балу: «Я стоял у стены и смотрел на танцующих... И вдруг прямо перед собой у входа я увидел только что появившуюся маску в пышно разлетавшемся бакстовском платье. Ее ослепительно точеные плечи, казалось, также отражали все огни зала. Ореховые струящиеся локоны, перехваченные тонкой лиловой лентой, падали легко и свободно. Ясно и чуть дерзко светились глаза в узкой прорези бархатной полумаски. Перед неизвестной гостьей расступались, оглядывали ее с восхищением и любопытством. Она же, задержавшись на минуту на пороге, плыла шуршащим облаком...»

Лев Троцкий писал о ней: «Внешность олимпийской богини, ее иронический ум сочетался с мужеством воина». Осип Мандельштам в посвященном Ларисе «Мадригале» сравнивал ее с зеленоглазой русалкой, а Николай Гумилев воспевал ее «ионический завиток». Борис Пастернак, считавшей ее «воплощенным обаянием», назвал Ларисой главную героиню своего романа «Доктор Живаго»...

РЕВОЛЮЦИЯ КАК СПАСИТЕЛЬНОЕ СРЕДСТВО ОТ ЛЮБВИ

И вот с этой великосветской дамы советской писатель и драматург Всеволод Вишневский пишет образ... Комиссара! Речь идет о его знаменитой пьесе «Оптимистическая трагедия» и не менее знаменитой ее киноэкранизации (отметим в скобках, что она была признана фильмом 1963 года и на XVI Каннском кинофестивале удостоена приза «За наилучшее воплощение революционной эпопеи», а исполнительница главной роли Маргарита Володина — актрисой года). Мы уже упоминали, что наряду с литературой и мужским поклонением политика была не менее сильным увлечением нашей героини. После неудавшегося страстного романа с Николаем Гумилевым (по некоторым версиям, он сделал-таки ей предложение, но она отказала, боясь нанести удар Анне Ахматовой, которая в то время была супругой поэта и перед талантом которой Лариса просто преклонялась; по другим — она не простила Гумилеву связь и последующий затем брак с Анной Энгельгард), Рейснер с головой окунается в революцию, то ли спасаясь от несчастной любви, то ли в поисках себя.

После Октябрьского переворота Рейснеры оказались среди победителей. Отец, Михаил Андреевич, входил в комиссию по составлению декретов новой власти. Брат, Игорь Рейснер, работал в Народном комиссариате юстиции и Коммунистической академии. Не отстает и Лариса. После Февраля она вела активную пропагандистскую работу среди моряков Балтийского флота — как известно, именно моряки-балтийцы сыграли главную роль в октябрьских событиях. Существует легенда, что во главе балтийцев, взобравшихся ночью 25 октября на палубу крейсера «Аврора» и распорядившихся дать тот самый холостой залп, сигнал к штурму, была женщина невероятной красоты...

«Она утвердилась, нашла самое себя, а именно в огне и крови революции, где надо было убеждать, командовать, повелевать, рисковать жизнью, — все это будоражило ее кровь. Она была рождена не поэтессой, а отважным комиссаром. Став впоследствии комиссаром Балтфлота, она прямо-таки упивалась этой новой значительной ролью. В морской черной шинели, элегантная и красивая, отдавала приказы революционным матросам, как королева — пажам», — пишет сайт peoples.ru.

Сразу после Октябрьского переворота Лариса работала под началом наркома просвещения Анатолия Луначарского — отвечала за охрану сокровищ Зимнего дворца. Параллельно была корреспондентом газеты «Известия». Именно в этом качестве в ноябре 1917 года она отправилась в Москву. Ей предложили ехать военным эшелоном. На вокзале Лариса услышала фамилию командира Раскольникова, попросила отвести к нему. Представившись, она напросилась ехать вместе с ним, понимая, что отказа не последует. Федор Федорович Раскольников (настоящая фамилия Ильин) был одним из виднейших деятелей большевистской партии. Он возглавил отряд матросов, который был послан в Москву, где еще продолжались бои. Однако к моменту прибытия эшелона бои в Москве уже прекратились, и через несколько дней Раскольникова вызвали в Петроград. Вместе с ним уехала Лариса. С поезда они сошли уже мужем и женой.

17 ноября 1917 года Раскольников был назначен комиссаром Морского генерального штаба. Лариса всегда была рядом. Настолько, что из-за нее у Раскольникова были неприятности. Однажды она попросила мужа взять ее на заседание Совнаркома, членом которого был Раскольников. Она пришла — вызывающе красивая, невероятно элегантная, благоухая духами, в модных высоких красных ботинках. На фоне мужчин в потрепанных военных мундирах и поношенных костюмах она смотрелась фантастически. Ленин косился на нее, постепенно раздражаясь, затем потребовал вывести всех посторонних, а оставшимся наркомам устроил разнос. Впредь пускать на заседания посторонних было запрещено.

Летом 1918 года Раскольников был направлен на Восточный фронт — к тому времени самый напряженный участок боевых действий. Лариса поехала с ним, она была назначена заведующей агитацией и пропагандой при реввоенсовете фронта. Кроме того, «Известия» поручили ей регулярно писать о ходе боевых действий: из очерков, написанных в волжском походе, составилась потом книга «Фронт».

Муж Ларисы Рейснер Федор Раскольников Муж Ларисы Рейснер Федор Раскольников

«ДЕЗЕРТИРСТВО» В ЛОГОВО ВРАГА

 «В августе 1918 ходила в разведку в занятую белочехами Казань», — утверждает «Википедия». Да, она там побывала. Но только ли по служебной надобности комиссар разведки Рейснер отправилась в самое логово? Давайте обратимся к первоисточнику. Итак, очерк, который открывает книгу «Фронт», так и называется: «Казань». На первой странице машинописного варианта значится: «Дорогому Льву Давыдовичу (так в оригинале — прим. ред.) [Троцкому] на память о Волге, Свияжске, Казани и о непутевом комиссаре разведки, которому так хорошо и вольно дышалось воздухом 18-го, незабываемого года». Почему это вдруг — «непутевом»? И что это за «вольный воздух» в военное время?

В этом вполне документальном очерке автор описывает, как добравшись до Свияжска, куда стекались все отступающие из Казани, она не находит там любимого мужа. Более того. «Приходит телеграмма, что Ф. Ф. [Раскольников] взят в плен белогвардейцами». Вот тут-то она и решает бросить все и вернуться в захваченный противником город на его поиски и выручку. А истинные цели своего смертельно опасного демарша маскирует «под разведку». Это, вообще-то, называется злоупотреблением служебным положением, что не приветствуется даже в мирное время. Не говоря уже о несанкционированном оставлении воинской части во времена военные. Но любовь и вольный воздух даже в момент смертельной угрозы — стихия Ларисы Михайловны.

«Товарищ Бакинский пишет на крохотной папиросной бумаге пропуск через все наши линии. И, лукаво подмигнув голубым глазом, „пойдете, — говорит, — к командиру Латышского полка, он вам, наверное, даст двух лошадей до передовой линии“. И правда, латыши помогли... Помогла и маленькая ложь: пришлось сочинить, что Раскольников тоже латыш, не совсем, но по матери», — сознается в должностном преступлении автор «Фронта».

Так случилось, что вместе с молоденьким и неунывающим красноармейцем Мишей в захваченной Казани они оказываются в большом доме... местного пристава полиции! Тот активно сочувствовал «новой власти», регулярно доносил на тех своих постояльцев, которые ему показались «неблагонадежными». Супруга командира красной Волжской флотилии Раскольникова, а в собственной должности — комиссар разведки, Лариса представилась хозяину женой белого офицера, которая разыскивает своего мужа (последнее было чистой правдой). После этого Миша уходит в город «осмотреться»...

«КАК ХОРОШ БЕЛЫЙ РЕЖИМ НА ТРЕТИЙ ДЕНЬ ОТ СВОЕГО СОТВОРЕНИЯ!»

 «Ни вечером, ни утром следующего дня не вернулся мой спутник, — читаем далее в очерке „Казань“. — Я осталась одна, без денег и документов.

Пристав заволновался, но затем решил, что моего „мужа“ как офицера-добровольца могли просто мобилизовать в штабе, куда он явился, — и посоветовал съездить в город, навести справки.

Знакомые улицы, знакомые дома, и все-таки их трудно узнать. Точно десять лет прошло со дня нашего отступления. Все другое и по-другому. Офицеры, гимназисты, барышни из интеллигентных семейств в косынках сестер милосердия, открытые магазины и разухабистая, почти истерическая яркость кафе, — словом, вся та минутная и мишурная сыпь, которая мгновенно выступает на теле убитой революции.

В предместье трамвай остановился, чтобы пропустить подводу, груженную все теми же голыми, торчащими, как дерево, трупами расстрелянных рабочих. Она медленно, с грохотом, тащилась вдоль забора, обклеенного плакатами: „Вся власть — Учредительному собранию“. Вероятно, люди, налепившие это конституционное вранье, не думали, что их картинки станут частью такого циничного, общепонятного революционного плаката.

Белый штаб помещался на Грузинской улице. В общем, без особого труда удалось получить пропуск в канцелярию; мимо меня пробежали штабные офицеры, всего несколько дней тому назад служившие в Реввоенсовете. У всех дверей часовые — гимназисты, мальчики пятнадцати-шестнадцати лет. Вообще вся провинциальная интеллигенция встрепенулась, бросилась в разливанное море суетливой деловитости, вооружилась и занялась государственными делами в масштабе любительского Красного Креста, любительского шпионажа и самопожертвования на алтарь Отечества, декорированного лихими галифе, поручичьими шпорами и усами.

Боже, как хорош белый режим на третий день от своего сотворения! Как бойко стучат машинистки, какие милые, интеллигентные женские лица над ремингтонами. У дверей кабинета два лихача-солдата, вроде тех, что каменели в старину у царской ложи, — из этих дверей порою выплывает в свежей рубашке, в распахнутом кителе и душистых усах, о, какой если не генерал, то вроде него — полковник или капитан, и как нежно, одухотворенно и скромно плавают на чиновничьей и военной поверхности жирные, хотя и редкие, пятна истинного просвещения; как кокетливо выглядывают из-за обшлага наши университетские значки.

О, alma mater, гнездилище российской казенной учености, и твой тусклый луч позлащает сии эполеты, аксельбанты и шпоры. В одно из посещений штаба мне даже довелось видеть в приемной поручика Иванова, этого Мадемуазель Фифи белогвардейской Казани, настоящего профессора, в крылатке, в скромной шляпе с мягкими полями, с теми пышными и чистыми сединами, какие после Тургенева носили все ученые-народолюбцы, кумиры «чуткой передовой молодежи», который вполголоса быстро-быстро сообщал лениво и пренебрежительно слушавшему его юнкеру всякие особые секреты по части неблагонадежных элементов, спрятавшихся в его квартале...

Дня два продолжались мои визиты на Грузинскую; от нескольких секретарей и дежурных удалось окончательно узнать список расстрелянных и бежавших друзей. Пора было подумать об обратном исходе.

Пристав, тщетно прождав моего без вести пропавшего «мужа», начал проявлять признаки беспокойства; денег не было ни гроша, и мои подвальные соседи настойчиво советовали уходить, пока не поздно. Да и жизнь в постоянной лжи, в ежедневном разговоре на тему о жидах, коммунистах и грядущих победах святого православного оружия становилась невыносимой. Однажды утром я тихонько оделась, ощупала в кармане засохшую корку хлеба, в которой окаменел запрятанный в мякиш пропуск, и решила уйти из дому, чтобы уж не возвращаться в него никогда. Жена рабочего успела всунуть мне в руку трехрублевую бумажку. Но у ворот меня остановил пристав: «Вы куда, сударыня, в такое раннее время?»

— В штаб, сегодня обещали дать точную справку.

— Позвольте вас проводить, я помогу, окажу, так сказать, протекцию.

— Да не беспокойтесь, я отлично доеду сама...

— Какое тут беспокойство! Нет уж, разрешите старику поухаживать за дамой.

Как я ни отговаривалась, пристав стоял на своем, и мои слова прилипали к его сладкой настойчивости, как мухи к сахарной бумаге...»

Лев Троцкий среди красноармейцев Лев Троцкий среди красноармейцев

ПОБЕГ С ДОПРОСА В ШТАБЕ БЕЛЫХ

 «В штабе точно из-под земли вынырнул расторопный секретарь, а пока мы с ним проходили через обитую залу, за спинами просителей и барышень, с любопытством провожавших нас глазами, блеснул уже белесый холодок штыка.

Кабинет поручика Иванова помещался наверху, в трех маленьких комнатах. Первая из них, приемная, была густо набита просителями, арестованными, родственниками всякого рода и часовыми.

Пока мой почетный конвоир бегал докладывать Иванову, тому самому, который «за революцию» бил по пяткам казанских железнодорожных рабочих, я успела оглядеться.

И вот в двух шагах, лицом ко мне, группа знакомых матросов из нашей флотилии. Матросы, как все матросы восемнадцатого года, придавшие Великой русской революции ее романтический блеск. Сильные голые шеи, загорелые лица, фуражки «Андрея», «Севастополя» и просто — «Красный флот». Боцман смотрит знакомыми глазами, пристально, так, что видно его голую душу, которая через двадцать минут станет к стенке, — его рослую душу, широкую в плечах, с крестиком, который болтается на сапожном шнурке, — не для бога, а так, на счастье.

Стучит, стучит пульс: секунда, две, три, не знаю сколько. И глаза, громко зовущие к себе на помощь, уже не смотрят. Они, как орудия в сырую погоду, покрылись чем-то серым. Стукнули приклады — матросов уводят. В дверях боцман осторожно оборачивается. «Ну, — говорят глаза, — прощай». Комната вертится, как сумасшедшая; откуда в ней этот блеск воды, блеск моря в ветреный день, с такой короткой, сердитой, серебряной рябью?

Зеленый стол, за ним три офицера. Конечно, этот слева и есть Иванов. Бледная лысая голова, до того белая, что кажется мягкой, как яйцо, сваренное вкрутую. Светлые глаза без бровей, белый китель, белые чистенькие руки на столе. Второй — француз; его лица не помню. Так, нечто любопытно-брезгливое и бесконечно холодное. Смотрит кругом, стараясь все запомнить связно, так, чтобы потом можно было остроумно рассказать у себя дома. Третий — протокол. Перо, прямой пробор, заглавная буква вверху листа с размашистым, нафиксатуаренным хвостиком.

— Ваша фамилия? Возраст? Общественное положение? — На мои ответы Иванов улыбается широкой, почти добродушной улыбкой.

— А Раскольникова вы знаете?

На моем лице отражается невинная и беззаботная веселость прокурора.

— Рас-коль-никова?

— Нет, а кто это?

— Один крупный прохвост.

— Господин поручик, нельзя же знать всех прохвостов, их так много. — Француз смотрит на нас, как на водевиль.

— Всех не всех, а одного вам все-таки придется вспомнить.

Я молчу.

И вдруг этот человек, только что выдержавший такие художественные паузы, жеманившийся, как сытый кот с ненужной ему мышью, подмигивавший офицеру-иностранцу на белье, снятое с меня во время предварительного обыска и аккуратно сложенное перед чернильницей Иванова, — вдруг этот изящный, небрежный, остроумный прокурор треснул кулаком по столу и заорал по-русски, вскочив с места от истерического бешенства: «Я тебе покажу, так твою мать, ты у меня запоешь, мерзавка!» И грубо офицеру-иностранцу, имевшему бестактность засидеться на отеческом допросе: «Идите вниз, когда можно будет, позову». Француз прошел мимо легкими шагами, полоснув меня и своего коллегу и союзника презрительными, равнодушными, почти злорадными глазами.

И опять Иванов заговорил спокойно, со всей прежней мягкой, двусмысленной, неверной улыбкой: «Одну минуту, нам не обойтись без следователя».

В комнате было три двери. Направо та, через которую вышел Иванов; посредине — зимняя, заколоченная войлоком, запертая. И третья, крайняя слева, — в приемную. Возле нее — часовой.

Бывают в жизни минуты сказочного, безумного, божественного счастья. Вот в это серое утро, которое я видела через окно, перекрещенное безнадежным крестом решетки, случилось со мною чудо. Как только Иванов вышел, часовой, очевидно доведенный до полного одурения нервной игрой поручика, его захватывающими дух переходами от вкрадчивой и насмешливой учтивости к животному крику в упор, — часовой наполовину высунулся за дверь «прикурить». В комнате остались только растопыренные фалды его шинели и тяжелая деревянная нога винтовки. Сколько секунд он прикуривал? Я успела подбежать к заколоченной средней двери, дернуть ее несколько раз — из последних сил — она открылась, пропустила меня, бесшумно опять захлопнулась. Я оказалась на лестнице, успела снять бинт, которым было завязано лицо, и выбежать на улицу. У окна общей канцелярии, спиной ко мне, стоял пристав и в ожидании давил мух на стекле.

Мимо штаба неспешной рысцой проезжал извозчик. Он обернулся, когда я вскочила в пролетку».

«ПОЛНО ВРАТЬ — Я ВИЖУ, КТО ТЫ ЕСТЬ ЗА ПТИЦА»

— Вам куда?

Не могу ему ничего ответить. Хочу и никак не могу. Он посмотрел на мой полупрозрачный костюм, на лицо, на штаб, стал на облучке во весь рост и бешено хлестнул лошадь. С грохотом неслись мы по ужасной казанской мостовой, все задворками и переулками, пока сивка-бурка, вспотев до пены и задрав кверху редкий хвост, не влетела в ворота извозного двора. У моего извозчика сын служил в Красной Армии, а кроме того, он был мужем чудесной Авдотьи Марковны — белой, красной, в три обхвата, теплой, как печь, доброй, как красное солнце деревенских платков и сказок. Она меня обняла, я ревела, как поросенок, на ее необъятной материнской груди, она тоже плакала и приговаривала особые нежные слова, теплые и утешные, как булочки только что с жару.

Потом прикрыла мне голые плечи платком, и тут же на крыльце, выслушав всю историю с самого начала, таким матом покрыла яснейшего поручика Иванова, что пышные петухи, крепкой лапой разрывавшие теплые от солнца навозные кучи, загорланили от восторга.

— Идем, мать, чаек покушаем.

Через часа два, завернутая в платок с розанами, имея при себе фунт хлеба и три рубля деньгами, я уже выходила за казанскую заставу. Занятый осмотром проезжавшего воза, дозорный пост меня легко пропустил; мимо другого я пробралась кустами.

Попутчик-крестьянин, который согласился меня подвезти до первой деревни, еще раз милостиво даровал мне жизнь в этот счастливейший день моей жизни. Протрусив рысцой верст шесть, он сказал голосом, который был голосом моей подвальной соседки, и рыжебородого извозчика, и Авдотьи Марковны, и всей российской бедноты, которая в те дни первоначальной революционной неурядицы, поражений и отходов, безусловно, была на нашей стороне и нашу победу спасла так же просто и крепко, как меня, как тысячи других товарищей, разбросанных по ее большим дорогам:

— Ну слезай, девка. Полно врать — я вижу, кто ты есть за птица, иди в село налево — там твои. А направо вон ходит облачко, будто черное; это чехи, кавалерия.

Пробежав полем версты две, я действительно встретила нашу передовую цепь. Один из красноармейцев, очевидно, узнавший меня по штабу товарища Юдина, сел рядом на ком вспаханной земли и деликатно, делая вид, что не замечает моих расстроенных чувств, сказал, скручивая цигарку:

— Ну что, нашла ты своего мужика?»

В одной из комнат музея Гражданской войны в Свияжске устроители постарались воссоздать кабинет Троцкого Фото: «БИЗНЕС Online»

ЛЕНИНА НЕ НАДО БЫЛО ОБИЖАТЬ!

Ларисин «мужик» нашелся, но уже в Свияжске. Как влюбленные супруги вместе воевали дальше, как отбили Казань у врага, как сложились их дальнейшие судьбы, «БИЗНЕС Online» уже вкратце рассказывал, опубликовав отрывок из новой книги о Троцком, который до ее выхода в свет любезно предоставил нашей редакции известный казанский историк Булат Султанбеков. В беседе с корреспондентом «БИЗНЕС Online» профессор истории предположил, что в кабинете наркомвоенмора, воспроизведенного в музее Гражданской войны, который сравнительно недавно был создан в Свияжске, женщина, стоящая у дивана около окна в мечтательной позе, очевидно, изображает Ларису Михайловну. «Хотя точнее было бы воспроизвести ее не в кабинете, а в знаменитом бронепоезде Троцкого, который отличался не только боеспособностью, но и комфортом, —  продолжил профессор. — Вот в поезд она действительно могла заходить по делам. Ну и вообще...» Да, Раскольников обожал Ларису. Как и она его. Но во многих источниках есть немало прозрачных намеков на то, что она соглашалась быть с ним лишь при условии, что не будет ограничена ни в чем: ни в поступках, ни в чувствах. И при этом рвется на поиски мужа в стан врага, подвергая себя смертельной опасности! Неисповедимы мысли «богини революции».

Остается только добавить, что автору этих строк в свое время (если быть точнее — в эпоху торжества развитого социализма) довелось сдавать экзамен на отделении журналистки Казанского университета. В билеты входило множество вопросов по очеркам Рейснер «Фронт». Гораздо меньше внимания предмет уделял Джону Риду и его знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир». Там автор пишет о событиях Октябрьской революции 1917 года, свидетелем которой он был и к которой его хороший русский друг Ленин собственноручно соорудил предисловие. Возможно, Ильич не сделал подобного для «Фронта», обидевшись за сорванный Совнарком...

Подготовил Михаил Бирин